01_2013_18-1
Posted in Проза
27.12.2012

Василий БЕЛОВ: Бухтины

Его называли писателем-деревенщиком, даже основателем этого направления литературы. Наверное, так и есть. Он много писал о жизни деревни и сам не покидал места, где родился, — вологодского села. Там и похоронен…

Как мы и обещали, в память о писателе предлагаем вам почитать его не очень распространенную книгу «Бухтины вологодские завиральные». Думаем, что это чтение доставит вам истинное удовольствие.

ПЕРВАЯ ТЕМА

(О том, как Кузьма родился, гулял в холостяках
и как наконец женился на Виринее)

Ждать да погонять нет хуже

Мне на сегодняшний день ровно пятьдесят годов, тютелька в тютельку. Было пожито. Дорога моя долга и не больно ровна, с бухтинами идти веселее. С бухтинами не расстаюсь, иду вдоль своей жизни. Вдоль пройду, потом пойду поперек. Такие мои главные планы. Мне сват Андрей говорит: «Ты, Барахвостов, плут. Плут и жулик, ты себе годов прибавил. У тебя годов стало лишка». — «Нет, — говорю, — не лишка. У меня все точно подсчитано, ты, сват, не придирайся».

Дело было в шестнадцатом году. Начал я тогда задумываться, родиться мне или погодить? Конечно, можно и так и эдак, два-три года ничего не решают. А все ж таки…

Думал, думал, не знаю, что и делать. Посоветоваться, да не с кем. И на белый свет в такое время заявляться не больно приятно: шла первая германская. И родиться охота. Я не хуже других и прочих. Все-таки решил погодить, пока война не кончится. Думаю, нечего там пока и делать: ни хлеба, ни табаку в магазинах нету. Ладно.

В семнадцатом году накатилась на матушку-Русь революция. Царя Николая с должности спихнули. Все прежнее начальство прогонили по спине мешалкой. Слышу, мужики землю собираются делить. Ах мать честная, а у меня не у шубы рукав! Матка моя еще в девках, отец неведомо где. В деревне вот-вот землю по едокам разделят, а я еще не родился. Что делать? Как срочно родителей познакомить? Вот, слышу, мой отец приехал с войны домой. Вот на игрище мою матку встретил. Ну, думаю, сейчас дело пойдет. Жду.

Ждать да погонять — нет хуже. Девять месяцев ждал, пока не родили.

Меня мамушка рожала,

Вся земелюшка дрожала,

Тятька бегает, орет,

Зимогора Бог дает!

Все прошло благополучно. Успел. Как раз к земельному переделу. Тогда акушерок и поликлиник не было, бабы про абортаж не слыхивали.

Начало жизни

С одной стороны, ладно, что и родился, эта забота у меня отпала. А с другой… Вижу — на белом свете дым коромыслом, ничего не поймешь. Бабы встали супротив мужиков, детки — против родителей. Хлеба нет, вина вдоволь. Народ от работы отвык, только шумим да ждем братской помощи. От братанов ни слуху ни духу. День рождения прошел благополучно, я уж тебе сказывал. Старухи сослепу пуп на моем брюхе завязали неплотно. Я чихнул, завязка лопнула. Все старушки руками всплеснули: «Ай, какой фулиган!» Хотели вдругорядь завязать, а ниток нету. Побежали, труперды, за льном, давай куделю катать. Чтобы ниток напрясть. Тут уж я этих старух и правда чуть не обматюгал. До чего, понимаешь, дело дошло! Человек родился из тьмы, надо пуп завязать, а они только нитки прясть собираются. Я ногами лягаюсь, в уме ругаюсь, язык-то еще почти не действовал: «Сивые дуры! Шоптаницы!» Они куделю скатали, к пряслице привязали. Спорят, кому нитку прясть. Одна говорит: «Я буду». Другая: «Нет, я тоньше пряду». Третьей тоже не терпится. Спорят старушки, а я лежу с незавязанным пупом! Сунуло родиться не вовремя. Заревел. С такого начала еще и не так заорешь. Старушки, пока разобрались, что да как, избу вконец выстудили. Лучина кончилась. Пуп завязывали в полной темноте. Было греха-то.

Не мне говорил

Хорошо жить, пока ты Кузька. Только станешь Кузьма Иванович — сразу и кидает в задумчивость. От этой задумчивости приходит затмение жизни. Тут уж опять без бухтины не проживешь. Бухтина душу без вина веселит, сердце примолаживает. Мозгам дает просветление и новый ход. С бухтиной и желудок лучше себя чувствует. Бухтинка иная и маленькая, да удаленькая: умный перед ней душу раскрыл, дураку она сама рот распахивает. Мало ли дураков-то на белом свете? Полоротых-то?

Дураку только скажи, он решетом воду будет носить. Молоко шилом хлебать да еще и прикрякивать.

Вот у меня сват Андрей, этот не такой. Этот ухо держит востро, хвост пистолетом. Бывало, еще ребенками, ходили мы с ним по другоизбам. Особенно к одному сапожнику, слушать бухтины. Сапожник сидит, голенище тачает, сам рассказывает: «Вот, ребятушки, иду я вчерась из бани, гляжу, а лиска по полю попрыгивает. И прямо к церкви. Забежала на колокольню да и давай звонить. Вот бомкает, вот бомкает. Отзвонила, курицу у дьячка свистнула — да и в лес. Рыжая!»

От сапожника бежим с Андрюшкой к нему домой. Он еще с порога давай рассказывать, как лиска на колокольне звонила. Матка над ним хохочет:

— Полно, дурак, ведь все неправда. Сапожник тебя обманул.

Андрюшка головой мотнет:

— Не!

— Чего не?

— Да он не мне говорил-то.

— А кому?

— Да Кузьке!

Это он семи годов такой был, а какой стал в зрелые годы — сам догадайся. Нет, нас со сватом на кривой не объедешь.

Как бы не пересохли

Правда, и со сватом Андреем вышла один раз промашка. В детском возрасте. Летом они с дедушком жили в лесу, косили коровам сено. Свату Андрею сшили первый раз сапоги, научили косить. Вставать надо рано, вместе с солнышком. Роса по утрам что кипяток, иногда и с инеем.

Сват Андрей думает: «Ежели бы не сапоги, все бы ладно. Босиком косить не заставили бы».

Говорит дедушку: «Дедушко, мне новых сапогов жалко. Не буду я их рвать, пусть мамка домой унесет». Дедушко ему говорит: «Хороший парень, обутку бережешь с малолетства. Вот матка с пирогами придет, мы твои сапоги с ней в деревню отправим. А пока ты их повесь на жердку, пусть просыхают».

Утром дедко внучка не будит: какая косьба голопятому? Сват Андрей выспался досыта. Встал, кашу дочиста съел и котелок выскоблил. Весь день ягоды ел, а дедко косил. Вечером поужинали, дедко говорит: «Как бы нам блох в избушке не развести… Давай старое-то сено выкидаем, настелем свежего». За избушкой была накошена крапива. Дедко ее и настелил Андрюшке, втолстую. Уклались ночевать. Сват Андрей ерзает. Сапоги висят, сохнут. «Дедушко, вон у Кузьки в Петров день гости ночевали, все в сапогах на сарае спали. Обутые». — «Напились, видно». — «Не! Кузькин божат и вина не пьет, одно сусло, а тоже не разувался». — «Божат?» — «Ыгы». — «Видно, он забыл разуться-то. А ты ноги-то поглубже в сено зарой, оне и не замерзнут».

Полежали еще. Сват Андрей опять: «Дедушко, а ведь ежели долго сапоги не носить, оне засохнут, с портянками и не обуть». — «А мы их деготком, деготком. Оне и отмякнут. Не холодно?» — «Только ведь ноги тереть будут сапоги-то». — «Пожалуй, немножко будут». — «Лучше я их обую, а то они совсем ссохнутся». Дедко говорит: «Завтра и обуешь. Ты у нас парень хороший, вишь, как обутку бережешь. Я в твои годы еще и портки на ночь снимал. А как же? Семья большая, портки дело нешуточное».

Утром до солнышка сват Андрей спрыгнул на обе ноги. Сразу бросился сапоги обувать, засобирался косить. Дедко говорит: «Не ходи! Надо бы еще посушить ночку». — «Нет, дедушко, как бы не пересохли».

Новые меры

Чего я в своей юной жизни не любил, так это дергать лен. Еще пасти молодых телят. Это мне было хуже горькой редьки. Бывало, лен дергаешь, а голова от дурману как колотушка. Руки в занозах, а полоса что Великий пост, конца не видать. Поставили меня в пастухи. С телятами — того хуже. Только солнышко встанет, оне хвосты на спину, копыта в небо завзлягивали. Пока одного в коллектив восстановишь, другой от стада наяривает, сам не знает куда. За этими сбегаешь — третий сбился с фарватеру. Такое возьмет зло, заревишь и давай их сам разгонять. Бегите, дристуны, по всему лесу, хоть все разбегитесь! Каменьями по ним палю, только бухает. Бегите по всем странам! Все! Оне — ни с места. Наоборот, в кучу сбиваются. Такая натура, все время норовят по-своему. Вижу, надо принимать крутые новые меры. Того же дня барабанку в озеро, сам с пастухов долой. Ушел на другую должность. Вот, парень, кабы и везде так! Не умеешь пасти — уйди подобру. Правда, пока я должность менял, телят убавилось. Оводы и те обсядут, бывало, теленка, дружно уцепятся. Крыльями загудят, глядишь, от земли уже оторвали, ноги болтаются в воздухе. Он мыркает, а они хоть и с натугой, а все дальше да выше, дальше да выше. А голос телячий все тише да тише. Потом и совсем станет не слышно, одна черная точка.

Обман зрения

Со стариками одна беда, а и с молодыми не мед. Особенно с мужским полом. Только с четырех ног сделал перестановку на две, сразу и варзать*. На березу залезет сам, обратно слезать — волокут пожарную лестницу. Дикого реву — хоть затыкай уши. Под осень на огородах ставят клепцы, как на зайцев. Еще ничего не созрело, а мы уж идем в поход, чужая репа испокон веку своей слаще. Из ружья по нас палят мелким горохом. На гумне друг у дружки эти горошины лучинками поочередно выковыриваем. Как в санбате. Вон у свата Андрея и сейчас целый стручок в заднице. Из-за этого в баню не ходит. Боится, что от теплой влаги горох разбухнет, а потом пойдут дружные всходы. Милое дело.

Да. Расскажу, как выходил из детского возраста. Я уже трои сапоги измолол, печи класть выучился, а насчет женитьбы не заикнись. Во сне по ночам начал вздрагивать. Стали сниться пожары. Днем девки из головы не выходят, одна особенно.

У тальяночки ремень,

А я о дролечке ревел,

Я еще бы поревел,

Да мне товарищ не велел.

Обедать сядем. Матка мясо крошит, болонь, белое сухожилье, — мне: «На, Кузька, перекуси! Перекусишь — на зиму женим». Кусаешь, кусаешь — отступишься. Матка хохочет. Через год отец устраивает экзамент: «Топорище хорошее сделаешь — на зиму женим!» Топорище сделал — оближешь пальчики. А отец помалкивает. Будто ничего и не говаривал. Ладно. На третий год говорит: «Вот, Кузька, ежели гвоздь с трех разов загонишь в бревно, на зиму женим».

 

Этот гвоздь и не пикнул. Я его с двух ударов забил в бревно по самую шляпку. Отец говорит: «Нет, брат, рано тебя женить. Ты у нас еще дурак дураком. Такой гвоздь испортил, забил в чурку ни с того ни с сего».

Вижу, кругом один обман зрения. Три зимы прошло, женитьбой не пахнет. Стал думать головой. Работа тяжелая. Один раз и говорю тятьке: «Надо бы, тятя, овцу зарезать, пустые шти хлебать неохота». Отец говорит: «Да вот, сынок, сам видишь, овец только остригли, стриженую овцу резать невыгодно». На другой день, гляжу, выходит из хлева. Спрашиваю: «Что, тятя, не подросла шерстка-то?» Поглядел на меня, ничего не сказал. Через два дня лошадь запрягли, поехали свататься.

На взлете жизни

С первого разу дело не вышло, не буду и врать. С одноразки и чихнуть не каждый сумеет, а тут женитьба. Дело темное. Как сватался, это место пропущу, расскажу сразу про первую ночь. Свадьбу приурочили к Первому маю. Для экономии лишних средств. Отплясали, отгуляли, подошло время ложиться спать. Пришла первая ночь с молодой женой, чувствую сам, что оказался на взлете жизни. Постлали нам в горнице. Только я один сапог разул, моя говорит: «Кузя, Кузя, мне надо в женсовет, у нас бубновское движенье». Кузя молчит. Она дверями хлоп, только сарафан вильнул. Гляжу в одну точку. Не знаю, что делать — то ли остатний сапог снимать, то ли и первый -обуть да за бабой бежать. Пока думал, удула в избу-читальню. Изба-читальня в другой деревне. Я — туда.

Заседание только вошло в силу. Мне говорят: «Ослободи помещенье». Я уперся, не ухожу. Выставили физической силой. Коромысло на крыльце схватил, хлесть по раме. Хряснул, знамо дело, изо всей правды: косяки устояли, рамы вылетели. Весь женсовет сперва визжать, после панику обороли и той же ночи постановили: «Кузьме Барахвостову, урожденцу такому-то, как злостному алименту, вставить новые рамы. А его несознательную личность отдать под суд».

В суде меня спрашивают: «С каких позиций пазганул по окну?» — «С улицы». — «Нет, — спрашивают, — какие были первые намеренья? Ежели тебя судить по классовым признакам, дак столько-то, а ежели по фулиганству, дак сидеть намного меньше». Говорю: «Простите, пожалуйста!» — «Ладно, иди домой».

Домой прихожу, отец ко мне в ноги: «Кузька, — говорит, — гони, ради Христа!» — «Кого?» — «Как кого, бабу свою гони! Пока тебя не было, иконы выкидала. Корову доить не пошла, сидит над бумагами. Рот в черниле. Не прогонишь, одна нам с маткой дорога — в петлю!» Я говорю: «Обожди!» — «И ждать нечего. Матка, зови десятского, будем делиться».

Разделились. Полкоровы нам — полкоровы отцу, пол-избы ему — пол-избы мне. Самовар отошел родителям, тулуп — нам. От такой жизни оба с отцом похудели.

Неделю пожили, мерина запрягаю: «Складывай узлы!» Отвез ее обратно, у бани выгрузил. Мне ее стало тогда жаль. А на другой день на гулянке, слышу, поет:

Расставались с дорогим,

Пошла и не заплакала,

Буду с новеньким гулять,

Любовь-то одинакова.

Ладно, думаю. Свез, хорошо и сделал: баба с возу — кобыле легче.

После этого от женитьбы охоту отбило. Начал со сватом Андреем холостяжничать*. Было поплясано, по чужим деревням похожено, в овинах поночевано. Есть чего вспомнить.

Сгинули

В гости ходить любил больше всего. И сейчас бы ходил, да больно уж много стало праздников. Внахлестку так и идут, никак не угонишься. Да и здоровье тоже стало не то. Раньше я остановок не признавал, бегал регулярно по всей округе. Конечно, при таком деле и отряховки провертывались, не скажу. Поколачивали. Особенно первое время: смекалки-то, вишь, не было. Помню, только огороды трещат. Колья по твоей спине знай бухают. Отступаешь в поскотину, тюмы** считать некогда.

Да. Завел сперва гармонью, потом часы с цепкой. Костюм-тройка у меня был, еще до первого женсовета.

Помню, прихожу на игрище, игрище было у моей милахи. Сидим с ней в коридоре избы. Я на игрище один чужак. Местные, чую, запохаживали на волю, запоглядывали. Чувствую, скоро начнут колотить! У милахина отца было наварено пиво. Слышу, как оно ходит в бочонках ходуном. Я бочонки батареей перед собой расставил, затычки подколотил плотнее. Лампа в избе вдребезги. Сейчас пойдут в полный рост. Я бочонок заранее поболтал, держу наготове. Пиво в нем гудит, как в атомной бомбе. Подскакивают. «Стой, — кричу, — лучше не подходи!» Ринулись… Я гвоздиком затычку колупнул. Бух! — человек десять легло грудой. А паники все нет, идут новые. Я другой бочонок. Бух! — с коридора как вымело. Бух, бух! — на лестнице чисто. Я палю, оне отступают. Разбежались. На другой день многих искали всем сельсоветом. Врать не хочу, все почти нашлись, только двух или трех и не нашли. Сгинули. Немудрено и сгинуть: стекла во всех домах от моей пальбы вышибло.

Была не была

Добро холостым гулять, а от женитьбы все одно никуда не уйдешь. Редкий человек от нее отвертится. Есть такая болезнь — гриб. Знаешь, наверно. Как от его ни изворачивайся — найдет и температуры нагонит. Нонешней осенью мне сват Андрей говорит: «Я теперь знаю средство, меня нынче ни один гриб не возьмет. Вон за неделю всю деревню перевертело, а я хоть бы что. Хожу да поплевываю». Я его слушаю, сам головой качаю: больно ты, сват, востроглаз. От гриба вздумал отбояриться. «Вон, — говорю, — идет вторая волна, ужо погляжу, как нос-то у тебя разворотит».

Ерепенится: знаю средство, да и только. «Какое?» — спрашиваю. «Ставь, — говорит, — четвертинку — скажу». Я спорить не стал, выставил: «Ну, говори». — «А чего говорить — сам видишь, давай доставай стопки. Это средство самое верное». Вдруг как чихнет! «Ох, — говорит, — мать-перемать, надо было скорее, теперь уж не успею! Ну-ко давай, может, еще и ничего». Чекушки как не бывало.

Наутро свата духу нет, на другое — не показывается. Слышу, старухи рассказывают последние известия. У свата кашель в оба конца. Думаю, не хвастай, сват, этот гриб слой найдет. Вот так и женитьба.

Мы с отцом высватали невесту в дальней деревне. Девка что картинка. В семье одна она да еще сестра старшая. Сестру замуж никто не взял — косая да шадрунья. В девках уселась плотно. Мы высватали младшую. Тесть посулил в придачу самовар красный да суягную овцу. Ладно. Мне бы в сельсовете расписаться, да и дело с концом. А моя матка вздумала свадьбу сделать по-прежнему, с венчаньем. Церква тогда стояла еще со стеклами. Попик сперва упирался, потом пошел навстречу. Сходили в сельсовет за ключами. Я костюм надел, запряг мерина. По обычаю, невесту привезли в других санях, сидит фатой завешена.

В церкве темно и хоть волков морозь. Из-за этого хватили с попом лишнего. Иду к венцу, гляжу под ноги, чтобы не оступиться да людей не насмешить. Поп нас окрутил на скорую руку, по-стахановски. Все! Молодых садят в одне сани. Мать честная, как повернул я голову-то, так весь и обмер! Сестра-то сидит не младшая — старшая! Косая! Зовут Виринеей. Я чуть не плачу, а тесть меня по плечу хлопает: «Кузьма Иванович! Я тебе заместо суягной овцы корову стельную! К самовару-то! И не пикнет!» Хотел я его из саней выкинуть, да совестно от народу. Эх, думаю, была не была, мне что корова, что овца! Попробую и с косоглазой жить, может, и ничего. С того дня Вирька да Вирька. Уж много годов с ней маюсь, а пораздумать — так вроде и хорошо… А? Чего? Ты, старушка, не хохочи и нас не подслушивай. Твое дело пятое. Сестры-то, говоришь, не было? Вишь, говорит, что у отца одна была. Здря, Виринея. Никогда не вру, могу и перекреститься перед человеком. Всю жизнь идешь поперек меня, одно спасенье — не обращать внимания.

 

ВТОРАЯ ТЕМА

(Как пошла у Кузьмы Ивановича семейная жизнь, а также приработки к основному заработку)

Ухваты не виноваты

А вот ведь первое время тоже еле с ней совладал. С Виринеей-то. Выбрали ее один раз в члены правления, и начала заноситься. Заговорила на «а». Суп варить перестала. В избе по неделе не метено, ребятишки голодные. Чево? Ребят, говоришь, в ту пору не было? (Не слушай ее, все врет.) Конешно, не было, ежели занялась новым строительством. Значит, на чем я остановился? А ты, старуха, больше нас не перебивай.

Да. Так уж любила на собранья ходить, что и печь иной раз не топила, просто беда. Я уж ее всяко воспитывал и убеждал. «А ежели, — говорю, — руководство переменится? Что тогда запоешь? Ведь тебе, — говорю, — тогда не отчихаться». Нет, неймется. На слова никакого внимания. Выручил сват Андрей: «Ты, — говорит, — Кузьма Иванович, тоже начни ходить. По игрищам». Я так и сделал. Она на собранья, а я к девкам, на игрище. До полуночи домой не являемся, оба-два! Только узнала, сразу все дополнительные нагрузки в сторону. Как отрезало. Я, конешно, человек податливой, тоже сразу остепенился. На игрища ходить перестал. Хоть уж и попривык было к этому делу. Начал налаживать семейную жизнь.

А в семейной жизни, что думаешь, самое основательное? Самое главное — это чтобы брюхо никогда не простаивало. Только у брюха нагрузка кончилась, глянь, и пошли перекосы. По всем направлениям, по всем участкам движения. Это я много разов на себе испытал. Знаю. Досталось мне за свою жизнь с этим брюхом. Бывало, только очухаешься, жонка опять с заявлением: «Кузьма, мука кончилась!» Говорю: «Погляди внимательно!» — «Чего глядеть, все выгляжено. Затворить затворила, замешать нечем». Сижу, затылок скребу. Фунта полтора наскребешь, квашонку замешает. Три дня пройдет, она опять: «Кузьма, хлеб кончился!» — «Пеки пироги!» Плюнет на мой валенок, уйдет в куфню. Ухваты, слышу, нечередом брякают. Ухваты не виноваты. Надо, думаю, эту канитель прекратить. Разве дело? Перед сенокосом выбрал слободное время. Выпилил три доски, выстрогал начисто. Сколотил из них полочку. Ушки из железа выстриг, повесил на видном месте. Бывало, только мука вся вый-дет, я жонке шумлю: «Виринея! Время здря не тяни! Клади зубы на полку!» Слушалась. С этого лета у нас с ней ни лаю, ни ругани. Все конфликты разом отшибло. Живем дружно много годов. Деток вырастили. Кого хошь в деревне спроси, никто Барахвостовых деток не похает.

Немножко перетянули

Да, чего я тебе не рассказывал-то… Вишь, при ней-то не посмел, а после забыл. Теперь ушла, проходит до паужны. Вот слушай, как я ей, Вирьке-то, косые глаза выправил. А чево? Не веришь — не верь, дело твое, хозяйское. Могу и не рассказывать. Я не навязываюсь. Чево ладно, чево ладно? Вишь, сразу и Кузьма Иванович. Шестой десяток Кузьма Иванович! Я вашего брата всех слушал, не перебивал, пусть и меня послушают.

Дело было так. Помню, до того мне напостыло жить с косоглазой бабой! Лицом в одном направленье, глазами в другом. Кому хошь доведись, нелюбо. Выбрал момент, когда у нее чирей на шею сел. (А моя Виринея чего больше всего любила в молодые годы, дак это глядеть петушиные драки. Бывало, все бросит. Глядит, который которому натюкает. Я уж в эти минуты к ней не касаюсь.)

Подговорил свата Андрея. «Ты, — говорю, — привяжи к петуховой лапе длинную нитку, а сам сядь за угол. Да и волоки его, петуха-то, в нужную сторону, когда раздерутся-то». Так и сделали. Ну, сам знаешь, петух такое животное — всю жизнь только и норовит в драку. Чтобы своему же товарищу глаз выклюнуть. Первый начал, который был на привязи. Налетел что вихорь. Тот сперва растерялся. Тут главное дело, кто первый начнет. Сцепились. Моя бежит, тут как тут. Петухи в азарт входят, без всякой пощады друг дружку молотят. Виринея глядит. Я свату рукой махаю: мол, давай начинай. Время. Сват петуха потащил. Виринея глядит, все на свете забыла. Драка в сторону, в сторону. Моя всем главным корпусом поворачивается: шеей-то из-за чирья не повернуть. Я ногу подставил, другой ногой уперся. Плечом да кое-как, поднатужился, не даю ей поворачиваться-то.

Кричу свату Андрею: «Волоки, мать-перемать!» Он волокет, я Виринею держу. Она не успевает поворачиваться, да и чирей мешает. Ну, глаза-то у ее и пошли сами, поглядом, за дракой-то. Аж хрустнуло чево-то под переносицей. Сват Андрей кричит: «Хватит аль еще?» — «Я откуда знаю, я не доктор! Давай, — говорю, — еще маленько, на всякий случай». Он волокет, я бабу держу изо всей силы, глаза на лице выправляем. Как часовую стрелку переводим. «Стой, — кричу, — наверно, хватит, как бы не перетянуть лишка!» Сват петуха отпустил, драка сразу кончилась. Поглядели на Виринею-то: мать честная, совсем баба другая! Правда, немножко перетянули. Раньше направо косоглазила, теперь стала налево. А все равно с прежней не идет ни в какое сравнение.

 

На свежем воздухе

Конешно, у нас с ней тоже были разногласия. Редко, но бывали, врать не буду. Она хоть и ударилась одно время в политику, а на пользу это ей не пошло. Как была несознательная, так и осталась. Теперь уж не выправишь, это тебе не глаза. Надо было раньше.

Главная стычка вышла, когда вступали в колхоз. У нас в деревне все мужики за один вечер записались в колхоз. Мы все сорок хозяйств на собранье за полчаса ликвидировали. Установили одно большое и наиобщее. Собранье в полном разгаре. Дошло до дров. Обобществлять единоличные дрова или нет? Моя с собранья убежала. Я проголосовал и за дрова, чтобы не семь раз по месту, чтобы до утра здря не сидеть. Домой идем прямо и гордо. На крылечко шагнул — моя ворота на крюк. Не пускает. Я к окошку — она на печь. Я опять к воротам — все как и раньше. Высунулась: «Неси леший! Ночевай в любом доме, для чего и колхоз!» Я говорю: «Виринея! Ты, — говорю, — подумай сама, что делаешь! Ну ладно, дрова общие, зато скоро чай будешь пить внакладку. Эко дело дрова! Нарубим!» Слышу, примолкла. Я приободрился, говорю: «Коров будешь доить воздухом!» Молчит. «Я на электрической вспашке». Чувствую, что слушает, а ворота не отпирает.

Я свою агитацию двигаю дальше: «Нам бы только до весны продержаться, а там пойдет пожар по всем странам. По хлебным». Слышу, половица скрипнула. «Будешь ходить в розовой кофте». Идет, отпирает. На всякий пожарный случай добавляю: «Ребят родишь, растить не придется. Всех на государство сдадим, сами…» Не надо было этого говорить! Договорить не успел, ногу в притвор сунуть не успел, ворота опять — хлоп. Слышу прежнюю реплику: «Неси леший! Домой не являйся! Я свои дрова на горбу по снегу таскала. Иди от избы!» Ну, думаю, все дело пропало, второй раз не откроет.

Ночевать пошел к свату Андрею. Сват Андрей сидит на крылечке. Время четвертый час ночи. «Чево?» — говорю. «Да вот… вышел на свежий воздух». — «Меня, — говорю, — тоже, это… Тоже вот покурить вышел!»

Устроили коллективный перекур на свежем воздухе.

Сдельная

Началась общеколхозная жизнь. Мою Виринею поставили в передовые доярки. Дали шестнадцать стельных коров. Я — на подвозе силосной массы. Только, бывало, подъезжаю к строенью, сразу кричу: «Виринея! Принимай груз!» Она уже бежит навстречу, от восторгу вся розовая. Навильники у нее только мелькают. Ущипнуть не успеешь, ведра уже брякают у реки. Сапоги иной раз не на ту ногу обует да весь день так и бегает. В стенгазете ее хвалят, на слет везут в тарантасе. К моему прискорбью, спать перебралась на ферму. Я, как адъютант, за ней следом. Дом на замке круглые сутки. Все бы ладно, да сват Андрей подсатанивает: «Ты, Кузьма, только не отелись, гляди. Дело ночное, ошибиться недолго». Терплю. Трудодни нам с Виринеей не идут, а валят гужом. Накопилось под самую тысячу. Конешно, почету много, а толку наплакал кот. Говорю Виринее: «Пшеничников не пекла с прошлогодней Масленицы! Юбка на заднице держится святым духом — разве ладно?» — «Не твое дело, выхожу на большую дорогу!» Я и говорю: «Хорошо. Выходи. А мне надо платить налог, хозяйство записано на меня. Буду искать другой слой». Лошадь и сбрую передаю другому, складываю инструмент в котомку. Иду по деревням класть печи. В людях кормят как на убой, почету не меньше. Никто меня не торопит, под локоть не тычет. Утром чаю попью, фартук надену. Глину разведу теплой водой — осталась в самоваре. Кладу кирпичи да попеваю: «Во саду при долине». Сват Андрей мне завидует: «Тебе, Барахвостов, что, тебе полдела. Харч даровой, квартера готовая, возьми в помощники?» — «Иди». Он говорит: «Я бы пошел, да правленье не отпускает. Вставай, — говорят, — в пожарники, и точка». — «Встал?» — «Пока нет, ждут фуражку». Ладно. Живем дальше.

Один раз я в колхозном овине сложил хорошую печь. На совесть, по последнему слову техники. Печь — что фабрика. Жаркая, не дымная. Работает как часы, простоит сто годов без ремонта. Рассчитались со мной по самой высокой графе, деньги наличными. Шесть овинов хлеба высушили, вдруг является сват Андрей. В фуражке. Спрашивает бригадира: «Топится?» — «Как в аптеке». — «Разломать!» — «Почему?» — «Не разговаривать, даю сроку четыре часа!» — «Хорошая печь». — «Разломать! В противопожарном отношенье». Печь потушили, оглоблями разворотили. Зовут опять меня: «Барахвостов, клади!» Я склал, приходит сват Андрей, дает команду: «Разломать! Дым идет не туда. По инструкции дым должен идти в левую сторону. У вас дым прямо вверх шпарит!» Оне ломают, я кладу. Дело идет без остановки. Работаем. Сват на окладе, у меня сдельная. Говорю свату: «Долго таким свистоплясом жить будем?» — «Да тоже, — говорит, — поднадоело. А чего делать?» — «Не ломать. Остановиться». — «Я, — говорит, — уж обращался к высшим инстанциям. Выполняй, говорят, приказ и не рассуждай. Фуражка вам зря, что ли, выдана?» Я свату Андрею говорю в задумчивости: «Фуражка, оно конешно. Фуражка-то ладно, ты в ней как поручик. А я вон печи класть совсем разучился. Был печник как печник, стал неведомо кто».

Сват худому не научит

Да, право слово, совсем я разучился. В новой конторе склал печь, вышла очень угарная. Заседанье правления назначат — все члены через полчаса синие. От звону в ушах дребезжат стекла. Решенья принимают не те, бумаги путают. Все шишки на Барахвостова: «Ты уморил!» Я говорю: «Ребятушки, извините, пожалуйста, сам не знаю, как получилось». — «Откуда в ушах звон?» — «Не знаю». — «Мы тебя, так-перетак! Видать, захотел на даровые харчи!» Я мастерком об пол: «Кладите сами!»

Недоимок у Барахвостова нет, налоги платил первым. Одно худо — в чужих людях. Домой придешь — корова не доена, Виринея на ферме, ребятишек сбираешь, как пастух, по всей деревне. Один раз сел доить корову сам, своими личными руками. Корова от непривычки и возмущения без остановки машет хвостом. То по носу, то по глазам. Животное — что с нее взять? Я свата Андрея увидел, на жизнь жалуюсь: «Нет никакой силы-возможности! Доить пойдешь — корова хвостом машет. Все глаза выхлестала». — «Ты вот что, — сват говорит, — ты к хвосту-то кирпич привязывай, да потяжелее. Хвост-от у нее огнетет, она и не будет махать». Сват Андрей худому не научит. Вечером пошел доить, сделал все точь-в-точь. Кирпич привязал, начал чиркать. Как она даст мне по голове-то! Кирпичом-то! Поверишь — нет, а я полетел, будто шти пролил. Лежу на назьму в бессознательном виде, сам думаю: «Не надо было свата слушать, надо было думать своей головой».

Вывернулась

Я уже тебе говорил, что печи-то я сперва клал дородно. По всей окружности жилых деревень печи в домах стоят мои. Только себе не мог удосужиться сложить хорошую печь, топили по-черному. Дым идет под потолок, в спецдыру. Эта дыра называется чилисник. Бывало, замешкаешься, вовремя не закроешь — беда! Вся память, какая есть, вместе с теплом вылетает, остаешься при своих интересах. Со мной случалось такое дело много раз. Убей, ничего не помню, что было еще. В те годы. Помню только один случай. Как мы с Виринеей чуть-чуть не остались под открытым небом. При всех-то ребятишках. Летом забыли закрыть чилисник. А как раз поднялась гроза, пазгает во все стороны. Молния в чилисник-то и залетела. Залетела с огнем. Изба у меня враз загорелась. Огонь от грозы гасят коровьим молоком, знаешь сам. Простой воде этот огонь не под силу. У нас в ту пору коровы не было, только коза. Кричу свату Андрею: «Как думаешь, от козы погодится молоко огонь тушить?» Сват за ухом поскреб: «Ежели не больно жирное, так сойдет!» Ладно. Запрягаю, еду в поскотину, пастуху ставлю пол-литра. Так и так, животное требуется дома. Козу пулей привожу домой. Подоили, пожар в избе потушили. Еще бы немножко, крыша бы занялась. Видишь, как матица-то обгорела? Не видно, заклеила Виринея бумагой. Моя Виринея меня же и ругает, а я спрашиваю: «А чем корова лучше козы? Ведь будь тогда в нашем хозяйстве корова, разве бы я успел в телеге ее домой привезти? Да ни в жизнь! Эдакую-то тушу. Сидели бы, — говорю, — без квартеры, на чужих бы подворьях с ребятишками маялись». Баба есть женщина, женщиной она и останется. Недовольна. Говорит: «Чем козу держать, так лучше никого не держать. Молока доит по фунту, да и то козлом от него так и разит». От молока-то. «Почему я не слышу?» — «Потому, — говорит, — что куришь, вот и не слышишь». Вишь, как вывернулась. Вышла из положенья.

Нервы сдали

Конешно, с одной стороны, коза — животина очень экономная. С другой стороны, и Виринею тоже можно понять. Как человека. Уж больно эти козы любят блудить. Чуть что, и несут на них жалобы. Лезут везде, и особо туда, куда нельзя. Куда льзя, туда никогда и не лезут. Что за скотина?! Помню, только сядешь газету почитать (я уже тогда сидел в бригадирах), только сядешь, выберешь время, глядь, уж бегут: «Кузьма Иванович, твоя коза озимь щиплет!» Была бы озимь своя, наплевать. А озимь колхозная, коза своя. Да ведь еще и бригадир-то ты! Ну ладно. Это было после, а я говорю, как было до этого. Думаешь, почему мы козу завели? А потому, что с коровой совсем согрешили. Не стало никакого терпенья, нервы сдали. Всем была корова добра и доила по пуду. Бывало, подойдет ко крылечку, все понимает, только не говорит. Пока отдельно пасли, все шло хорошо. Как только стали пасти всех коров вместе, начала портиться. Избаловалась, дисциплины не признает. Бодаться выучилась, рога то и дело ломает. Скакать привыкла чуть не до князька. Начала перенимать худые привычки. Бывало, только подоишь (хвост я к ноге привязывал, обходился после без кирпича), только подоишь — молока полный подойник. А она, шалава, что делает? Она заднюю ногу поднимет да в подойник-то и обмакнет. Еще и побулькает в молоке-то. Ногой-то. Вот до чего дело дошло! «Нет, девушка! — думаю. — Так у меня ты скоро отвертишься. Первую партию вон уж на мясопоставку угонили». Все! Решенье мое твердое. Заодно и от молокопоставки ослободят. Эту сгонили на государство, купили другую. О двух сосках. Бородатую.

Нет худа без добра

После этого у нас с Виринеей что ни день, то арабский конфликт. Почала меня точить: «Все люди как люди, одне мы с козой маемся». — «Виринея! Поимей совесть, не говори не дело». — «Чево не дело, чево не дело?» Молчу. Ругается. Составляю план своих действий. Складу-ка я ей новую печь! Может, и остановится. Печь сделал на совесть. Первый день вроде поуспокоилась, на второй совсем хорошо. На третий — хуже прежнего, начала точить с новой силой. А к этому времю все тараканы от свата Андрея перебежали к нам на квартеру. Как узнали, что печь у меня новая, теплая, так один по-за одному к нам. Худа без добра не бывает. Жена на полатях ночует. Я внизу за печью. Как только начинает меня точить, я потихоньку да помаленьку валенки обую, да ко двери, да прямиком к свату Андрею. Дома Виринея меня точит. Тараканы за печкой усами шевелят, шабаркаются. Она и думает, что это я живой, точит и точит. А меня нет. Она точит. Все тараканы через неделю обратно! Утром возвращаюсь от свата, гляжу — рыжие бегут. На прежнюю квартеру. Кто где, прямо по снегу. Друг дружку перегоняют, толкаются. Я кричу: «Чего мало погостили?» Домой прихожу — изба чистехонькая.

Что-то, паря, у меня худые пошли бухтинки-то. Нескладные. Про тараканов вроде не все сказал. А чего — вспомнить никак не могу. Памяти мало стало. Говорил я тебе, что память-то у меня вместе с угаром вышла? С тараканами делов было больше, это я хорошо помню. Вот только забыл в точности, какие случаи. Ну ладно, шут с ними. С тараканами-то.

Пошли как новенькие

Про войну не буду и сказывать. Все равно никто не поверит. Ведь что за народ нынче! Бухтины гнешь — уши развесили. Верят. Начнешь правду сказывать — никто не слушает. Вот и тебя взять. Чего ухмыляешься-то? Правда, она что ость в глазу. Сидишь втемную, зажмуря глаз, — не больно. Как только глаз откроешь — колется, хоть ревом реви. Так и сидим, никому глаза открывать неохота.

На войне я до самой Праги шел цел-невредим, на Праге вышла оплошка. Шарахнуло. Домой отпустили — ноги разные, одна короче другой. На пять сантиметров. Иду со станции с клюшкой, переваливаюсь. Сел покурить. Мать честная! Гляжу — сват Андрей. Тоже вроде меня, ступает на трех ногах. «Здорово, сват!» — «Здорово!» — «Тебя куда?» — «В левую. А тебя?» — «Сам видишь, заехало в правую». Сели, поразговаривали. Сиди не сиди, а домой надо. Пошли. Оба хромые, ничего у нас не подается. У его левая нога короче, у меня правая. «Сват, — говорю, — а ведь нам эдак домой к ночи не попасть». — «Не попасть». Идем дальше. Сват говорит: «Знаешь чего?» — «Чего?» — «А давай ногами менять. Я тебе свою окороченную, ты мне свою длинную. Мы потому тихо идем, что ноги разные у обоих». Я подумал, подумал, махнул рукой: «Давай!» Сменялись. Я ему свою ядреную, он мне свою хромую. У обоих хромоты как не бывало. Костыли и клюшки полетели в канаву. И пошли мы как новенькие. «Ну, — говорю, — и голова у тебя, сват! Еще хитрей стала, после войны-то. А у меня, — говорю, — вроде и остатный умишко из головы выдуло. Ведь мог бы сменяться еще в поезде, мало ли нашего брата, хромоногих-то».

Домой пришли как раз к самоварам.

Не в строку лыко

В мирные дни у нас с Виринеей пошла на свет свежая ребятня. Откуда, дружок, что и взялось! Иной год по два-три. Первое время я в сельсовет ходил, записывал каждого четко и ясно. После и записывать отступился, принимаю на домашний учет. Один раз оглянулся назад-то, так меня в жар и кинуло. «Виринея, — говорю, — остановись! Остановись, Виринея! Я за себя не ручаюсь, могу умереть в любой момент. Дело не молодое». От моих указаний никакого толку. Все идет по прежнему графику. Пробую убедить с позиции силы — для себя еще хуже. Против меня все права, все уложенья кодекса. Ну!.. Шесть пишем да семь в уме, не знаю, что и делать. Сват Андрей придет, начнет пересчитывать: «Первый, второй, третий… Стой, Барахвостов, одного нет! Не знаю только, девки аль парня». Отвечаю: «Посчитай еще, с утра были все на месте. У меня с этим делом строго». — «Одного нету». — «Должен быть, возьми глаза в руки. Ты, — говорю, — всю жизнь живешь по своей арифметике». — «Это по какой?» — «А по такой! У тебя вон всего двое, да и те довоенного образца. А ведь харчи-то были не чета нонешним». Тут уж свату Андрею крыть нечем. Соглашается. «Пожалуй, — говорит, — правда. Ты, Кузьма Иванович, молодец. А вот ведь медаль-то выдали одной Виринее, разве ладно? Уж ежели она мать-героиня, дак и отца не надо бы обижать». Я, конешно, умом-то с ним соглашаюсь, а сам не уступаю: «Нет, сват, неправильные твои слова. Может, — говорю, — мущина-то был в этом деле не один, а с помощниками. Откуда правительству знать? Есть, — говорю, — и такие, любители на чужом горбу в рай заехать. А уж насчет медалей-то я знаю много всего кое-чего».

Да. Перед сватом-то я, конешно, свою марку держу. А как дойдет дело до зимы… Ох, товарищ, это прямо беда! Без бухтин, говорю, не в строку лыко. Лето-то еще ничего, босиком да на подножном корму — вроде и ничего. А как полетят белые мухи… Ну, ешкин нос, вспоминать неохота, шабаш! Шабаш, паря, шабаш! Виринея! Ставь-ко, матушка, самовар, жареной воды выпьем. Три раза с утра пили? Ничего, попьем и четыре. Неси пироги! Все до последнего! Из шкапа, из печи, из погребца и с повети — все харчи волоки! Хоть теперь поедим.

 

ТЕМА ТРЕТЬЯ

(На ту же тему, что и вторая)

Без мяса не живал

Кто скажет, что Барахвостов — худой мужик? Нету таких в нашей деревне и не будет. Может, где в других деревнях и есть, а в нашей нету. Нет, Барахвостов — мужик не худой. И спорить нечего. Хвастаться не люблю. Ежели желаешь, расскажу лесные бухтины. До этого шли полевые, теперь пойдут лесные. Лес — первый друг каждого человека. Вот и у меня тоже вскорости началась новая лесная эпоха. Осенью дело, сижу подшиваю валенки. В избе несметный содом. Штурм Берлина. Мои гвардейцы шумят, пищат на разные голоса. Все шубы вывернуты, табуретки кверху ногами. Вдруг слышу новый голос. Спрашиваю: «Виринея, а это кто?» — «Ох, этот кабы сдох!» Сама ведро схватила да в хлев. Я зову: «Кабысдох, Кабысдох, а ну-ко беги поближе!» Не выходит. «Ребята, волоки!» Мои санапалы рады стараться. Выволокли из-за печки нового зверя. Гляжу — лапы ухватом, глаза разные. Одно ухо висит мертвым капиталом. «Откуда? — говорю. — Чей будешь?» Мои мазурики кричат: «Ничей! Ничей!» Спрашиваю своих штрафников: «Кабысдох аль Ничей, говори точней?» Зашумели: «Кабысдох! Кабысдох!» — «Ну вот, так сразу и говори». А он хвостом мелет, лапами топотит. Породы, конешно, не разобрать, а глаза вострые. «Чем, — спрашиваю, — кормиться будем?» Молчит. Ладно, говорю. Сделаем на первый случай ошейник. К лету, смотрю, вырос. Ростом не больно велик, а слово чувствует. Восторгу и лаю лишковато, зато свой. Собака в доме есть — ружья нет. Покупаю в сельмаге берданку. Кабысдох проворнее час от часу. Научился обчищать соседские лошники*. Подкладыши оставлял, а свежие яйца волокет домой. Правда, без внутренностей. Сват Андрей по деревне жалуется: «Яишницы не хлебал с Октябрь-ской. Для чего шесть штук кур держу?»

Терпи, сват, еще не то будет! Бери пример с меня, покупай берданку. Утром, бывало, только свистну, Кабысдох тут. До лесу идем нога в ногу. Дальше — я вперед, он обратно в деревню. «Кабысдох, Кабысдох, — кричу, — ты что? Разве дело — бросать хозяина?» Шпарит домой, не оглядывается. По лесу хожу один.

Врать не хочу, спервоначалу ходил зря. Домой носил одни грибы. Лесная сноровка появилась намного позже.

Птица или там зверь, оне ведь что? Оне тебе тоже не лыком шиты. Одне летают, другие бегают. Так я, дружок, приноровился тетер-то привязывать к пенькам. Веревочек изо льна насучил. Пойдешь напривязываешь, оне и пасутся вокруг пеньков. Клюют ягоды. А на другой день ходишь да только постреливаешь. С подходу, не торопясь. Верное дело. Припасу немного шло, и устанешь не шибко. Без мяса не живал.

Повезло

А сват Андрей и тут позавидовал. Купил ружье четырнадцатого калибру. С рук. В лес идем вместе со сватом. Мой Кабысдох увидел, что нас двое, осмелился тоже.

Пришли в лес. Кабысдох у пенька справил свое дело, обнюхался. Я говорю: «Кабысдох! Пора жить по-сурьезному. Ищи!» Хвостом вильнул и сидит. Глядит прямо в нос хозяину. «Ну чего? Сказано — ищи!» Тявкнул, подпрыгнул и опять сидит. Глядит. Сват Андрей встал и говорит: «Пустое дело. Ничего ему не внушить». — «Как так?» — «А так. Не понимает ни уха ни рыла». Котомку за плечи, пошел сват в своем направленье. Я сижу на валежине. Закурил табаку. «Ну что, — говорю, — станем делать? Так и будем жить зимогором? Нет, брат, я тебя кормить не намерен…»

Вдруг — заяц. Через кочки и лядины перемахивает и прямо на нас. Мой Кабысдох на зайца никакого вниманья. Сидит, будто и дело не его. «Беги, говорю, — хоть поздоровайся! С зайцем-то!» Хвостом виляет, глазами мигает. «Ну, — думаю, — ты и дурак! Только тебе и дела, что воровать яйца. Больше ты ни на что и не гож. Иди домой! Иди, иди и не останавливайся!» Я ружье на кочку положил, за зайцем побежал сам. Ноги-то были не то что теперешние. Гоню его, косого, гоню и чувствую, что все пары сейчас кончатся. Кислороду в обрез. Остановился, кричу зайцу-то: «Давай, паря, отдохнем, больше не могу!» Отдохнули маленько, оба отпышкались. При моей семье много сидеть некогда. Встал. «Посидели, — кричу, — и хватит! Время дорого, надо бежать!» Побежали. Заяц от меня кругами, а я приноровился да пошел напрямую. Не заметил, как обогнал. Гляжу — нет зайца-то. Оглянулся, а он сзади меня, шпарит по моему следу. И тут — что ты думаешь? — тут мой Кабысдох увидел такое дело — и на меня! С лаем!

Вот ведь, сучий сын, скотина! Облаял по всем правилам. Гонит меня и гонит, чуть не за пятки меня. Я впереди бегу, кобель за мной, а заяц идет по нашему следу. Вот так, думаю, охота! Хорошо хоть снегу нет! (Дело было по чернотропу.) Ну да рассуждать головой — не тот момент. Бегу. Заяц за мной, а мой же кобель меня травит. Что делать? Пошел я тоже кругами, начал след запутывать. Кое-как да кое-как со следа Кабысдоха сбил. Очухался в какой-то болотине. Притих. Еле отдышался, а после выбирался полдня. Из болотины-то. Пошел за ружьем. Встречаю свата Андрея. Ну, думаю, теперь не сгину. Рассказал ему, как было дело. Сват сперва не поверил. После вместе со мной охает: «Ну, Барахвостов, тебе еще повезло! Заяц, видать, молоденький, не больно проворный. Им, — говорит, — надо было тебя гонить-то не к болоту, а ближе к поскотине. Там бы тебе и капут, на ровном-то месте».

Вот, брат, какие судьба иной раз повороты делает. И самому дивно. Мой Кабысдох домой явился раньше меня, будто ничего и не было. На таких собачаров и надеяться нечего. Только хлеб едят, да в глаза глядят, да хвостом юлят. Сами того и гляди обманут.

Купим новую

Вот ведь не поверишь, а все равно расскажу. Был у меня один знакомый медведь. Истинно говорю. Каких только знакомых у меня не было, за жизнь-то. Этот был самый памятный. В какой мы с ним дружбе жили! Гостились одно время. Самостоятельный был, покойная головушка, век не забыть. Не веришь? Э, брат, в нашем лесу и не то можно увидеть. Бывают и почище события. Люди говорят: «Ты, Барахвостов, весь изоврался. Вомелы*. Ни одному твоему слову верить нельзя, у тебя что ни слово, то и бухтина». — «Хорошо, — говорю. — Согласен». Я тоже не святой, иной раз немножко прибавишь и от себя. Промашки бывают, не скажу. Число, бывает, перепутаешь, за имена тоже не ручаюсь. А в основном и главном — сущая правда. Бывало…

Да. Так вот насчет медведя. Осенью ходил я на лабаза**. Один. Мой Кабысдох заболел, объелся пареной брюквой. Одну зарю сижу, другую. Сидишь, сидишь да и про медведя забудешь. Птичек слушаешь. Помню, с лабазов слез, пошел домой с песнями. Чекушку ополовинил. Иду по пустоши, пою. Вдруг навстречу медведь. «Стой! — кричу. — Шаг влево, шаг вправо считается побег!» Он поглядел да как начал в меня плевать! Я одной рукой вытираюсь, другой наставляю ружье. Ружье оказалось незаряженным. Медведь меня маленько помял, отступился. Вспотел. Ружье за дуло схватил да как даст о березу! Берданка вдребезги. Сам пошел в лес. Я сижу на дороге, в траве щупаю. Оборвал, охломон, все пуговицы. Кричу ему: «Стой, не ходи! Давай посидим в открытую!» Не слушает, идет все дальше, только треск стоит. Я опять: «Воротись! — говорю. — У меня есть маленько, вроде не вся пролилась». Слышу — сучки трещать перестали. Видать, сделал остановку. «Ей-богу, немножко осталось!» Слышу — идет обратно. Подошел, сел задним местом около меня. Все еще глядит в сторону. Я ему чекушку подал, он выпил прямо из горлышка. Лапой машет, от хлеба отказывается: мол, хорошо и так, без закуски. Я остаток допил, спрашиваю: «Вот ты всю зиму спишь, не кушаешь. Хлеба тебе не надо. Как это у тебя ловко выходит? Мне бы со своими так выучиться». Лапой, как человек, отмахнулся: мол, завидовать нечему, всю зиму крючком. Тоже не сладко. «Не куришь?» — спрашиваю. Мордой мотает отрицательно. Я опять за свое: «Открой секрет. Семья, — говорю, — большая, на всю зиму завалились бы, любо-дорого». Он встал, подошел к березе. Собрал от ружья все щепочки. Дуло там, накладку. Вижу — щепочку к щепочке прикладывает. Говорю: «Шут с ней, наплюнь! Купим новую». От дороги подальше отошли, сидели до темной поры, в магазин бегал два или три раза.

Миша-хыщник

С этим медведем одно расстройство. Трезвый, медведь как медведь. Муху не обидит, не то что там корову или теленка. А как выпьет… Сам знаешь, останавливаться не умеем. Сперва вроде немножко, чуть разговеешься, после черепяшечку дернешь дополнительно. Ну а потом пошло-поехало. Все тормоза отказывают, от восторга души поим всех подряд. Сами принимаем всякие новые образы. Шапки теряем. Говорим все, что надо и не надо. После каемся.

Тот медведь пил всю осень, до самого снегу. Берлогу искать не стал, от зимней спячки наотрез отказался. «Миша, — говорю, — подумай ты головой! Войди в чувство, остановись! Вон у тебя уж и глаза посинели, глядят не в ту сторону. Похудел весь, морда опухла. Долго ли до греха? Попадешь в больницу. Либо и совсем на дороге замерзнешь». Рыло вниз опустит, молчит. Соглашается. А что толку? Люди пошли совсем бессовестные, спаивают медведя нарошно. Сушняку воз наломает* — ему стопочку для начала. А после, с пьяным-то, делай что хочешь. Дрова ломает, считай, бесплатно. Ну, зиму он кое-как перекантовался, дожили до весны. Он подрядился в пастухи за сорок трудодней в месяц, на своих харчах. Сперва коровы его боялись, убегали в деревню. После попривыкли, дело пошло. Я ему барабанку выстрогал да две колотавочки. Барабанить выучился дородно. Бывало, по лесу идешь, слушаешь. Любо сердцу. Лето пропас чин чином. А зимой-то что медведю делать? Зимой ему положено спать. Этого спать отучили.

Отчетный год у нас все время после Нового году. Пошел, сердешный, по миру собирать милостыни. В избу зайдет, у дверей встанет, кое-как перекрестится. Сперва по своему колхозу ходил, потом вышла бумага, чтобы всех нищих ловить и сдавать в сельсовет. Чтобы не тунеядствовали и всяких слухов по народу не разносили. Он и ударился в другую округу. Да так и пропал, больше я его не видал. Говорят, видели где-то на волоку. Потом прошел слух, что он спать лег да уснул чередом, в берлоге. А будто бы из центра прикатили охотники-любители. Окружили его со всех сторон. Шестнадцать лбов. С огнестрельным вооружением, и все на одного медведя. В газете была заметка «Уничтожили хыщника». Это Мишка-то хыщник? Уж я, грешный человек, тогда и поматюкался…

Уха

Говорят: рыба да рябки, потеряй деньки. Что верно, то верно. Пока в этом деле найдешь слой, проходит большое количество дней. Всякая рыба имеет свою линию судьбы и свой подчерк жизни. Взять тех же ершей. Нынче их прозвали по-новому — хунвейбины. Раньше эту шпану тоже называли двояко. Лезут везде, куда ни сунься. Большие их тысячи и мельены шастают по самому дну. Едят чужую икру и зародышей. Все скользкие и колючие. Иной раз пролежит на воздухе целый день. Все, думаю, этот сдох навек. В воду опустишь, а он и мертвый щеперит перья. Отмокнет и пошел ныром в самую глубь. Воскрес, каналья! А ведь много часов лежал на свежем воздухе. Другой бы давно протух, этот стал еще настойчивее.

Сорога — та против ерша не устоит по всем пунктам. Хоть и хитра, а глупое место, клюет по-дамски. И хочется, и колется. Червяка отщипывает по кусочку. С виду блестит, а телом слаба. Сорогу по клеву узнать очень просто, как и окуня. Этот фулиган и дурак. Налетает без разговору. Крючок заглатывает в самое нутро брюха и летит дальше. В это время его волокут наверх.

Так вот, братец, я хоть и сделал себе хорошую уду, а ловил по своему новому способу. Как? А так. Пока с удой-то сидишь, борода вырастает на полвершка. Весь итог — котелок ухи. Так я сократил все привычные сроки. Наша река летом пересыхает. Остаются глубокие рыбные омута. Я каменья к берегу накатаю, огонь растоплю до самого неба. Каменья эти все докрасна накалю, потом колышком в омут знай спихиваю. Пару, жару, конешно, много. Каменья-то шипят, по дну разаются. Ну да ничего, терплю. Омут с рыбой за полчаса вскипятишь, за народом в деревню сбегаешь. Хлебают да крякают. Меня нахваливают: «Ай да Кузьма Иванович! Ай да Барахвостов! Вишь, опять что для народа придумал!» Бывало, целое лето кормишь всю деревню. Коллектив для меня на первом месте. Ели уху ежедневным образом, еще и оставалось. Остатки, правда, съедали сами, сразу же. Кабы рыбнадзор не такой строгий, варили бы уху до сегоднего лета.

Волчья подкормка

Народ меня всегда уважал. Большой и маленький. Которое — за бухтины, которое — так. Один сват всю жизнь упрямится, на людях моего авторитету не признает. Двое сойдемся — нет мужика обходительнее. А при народе глаза в землю. Не глядит, только пышкает, вроде бы обижается. А на что обижаться-то? Я не виноват, что у меня голова по-другому устроена. Как погляжу — сразу вижу, чего делать.

Бывало, в наши колхозные угодья пришли откуда-то волки. Напустились — беда! Что ни день, то овцы нет. А то и двух. Никакого от них спасу, патрашат* как супостаты. Руководство — ко мне: «Барахвостов, выручай! Не знаем, что делать. Ежедень по две головы списываем, государству убыток!» — «Дайте подумать». — «Чего думать? Думать некогда». — «Ладно. Срочно соберите артельное собранье!»

Собрались все в одну избу. Беру первое слово: «Безобразничают? Да, безобразничают. Зорят? Да, зорят. Вопрос: почему зорят? Потому зорят, что жрать хочут. Бескормица. В поскотине зверю что есть? Нечего. По голове в день списываем».

Предлагаю установить для волков подкормку. Резать по четыре ярушки в день и выдавать волкам бесплатно. Сказал, сел, носовым платком лоб вытер. Вижу, проголосовали единогласно. Только сват воздержался. Решили — записали. Стали каждый день резать по четыре овцы и возить в лес. Волки буянить враз перестали. В лесу стало спокойно. До того стало спокойно, что и мой Кабысдох осмелел, бегал до ближней речки. Нет, что ни говори, без меня бы пропали. В колхозе-то. Намаялись бы.

Любо-дорого

В каждый прорыв — Барахвостова. Бывало, чаю сядешь попить — бегут. Посылали больше ребятишек: «Дядя Кузя, зовут!» — «Кто?» — «Требуют». — «Да куда требуют-то?» — «В контору». Все бросаю, иду. В конторе накурено не больно и мало. Дым ходит поэтапно, от пола до потолка. Здороваются об ручку. Стул подставляют, воды из графина наливают. «Так и так, Кузьма Иванович, вожжей нет». — «Чево?» — «В район выехать — вожжей нету». — «Дайте подумать». А чего думать? Была бы смекалка — додумались бы и сами. Прошу выделить рабочую силу, трех жонок. Утром до свету иду с жонками в лес, обирать с кустов паутину. Паутины насобираем, бечевок из ее напрядем. Из бечевок навьем веревок. Поезжай куда хошь, любо-дорого!

Приходит из центра директива насчет поголовья. План поголовья не выполняем из года в год. Что делать? Зовут Барахвостова. Говорю: «Ладно. Выручу». Опять же в лес. Лосей назаманиваю, открываю лосиную ферму. Дополнительно. Доим, сдаем на мясо. Планы во все годы перевыполняем. Только и стоит: рога у лосей опилить! Сену — экономия, грубым кормам — само собой. Коровам стало нечего делать, телиться разучились.

Весна подходит. Удобрения выкупить — денег нет. В кассе — безвоздушное пространство. Тырк-мырк, опять к Барахвостову. Я деревню поднимаю. Берем ведра, фляги и топоры. Лес — под боком. Берез наподрубаем, соку нагоним. Срочно везем во флягах в райцентр. Открыли свой ларек с вывеской «Березовое ситро» колхоза такого-то. Меня — главным директором. Утром замок открою, Кабысдоха от скобы отвяжу, фартук надену. Начинаю торговать. Сорок две копейки кружка. Мужики с похмелья пьют, похваливают. Крику этого: «Без очереди не выдавать!» Милиция конная. Толкаются. Казенные напитки никто не берет. Жалобы в типографию. Дело доходит до Москвы. Раз — и прикрыли! Говорят, перебиваем дорогу общей торговле. Ну да не больно и обидно. Ситро все кончилось. Последнюю флягу распотчевал начальству, денежки пересчитал — и домой! Только меня и видали.

Деньги сдавал в кассу все, до копейки. За хорошую работу колхоз выдал премию. Берданку и патронташ.