28.01.2021

К ОЧИЩЕНИЮ ЧЕРЕЗ КРАСОТУ И РАБОТУ

По следам недавнего юбилея

В конце прошлого года в стране отмечалось 150-летие Ивана Бунина. Значимость этого имени для отечественной культуры подчеркнул и Президент РФ Владимир Путин, издавший указ о праздновании юбилея писателя на государственном уровне. Такое внимание неслучайно. Иван Алексеевич, пожалуй, один из последних классических русских авторов, который даже на волне стремительно развившегося модернизма с его нелинейностью, смешением красок и уходом от устоявшихся форм сумел сохранить пушкинскую животворность, присущую литературе минувшего Золотого века.

Иван Бунин родился в Воронеже 22 октября 1870 года в обедневшей дворянской семье. В словесность вошёл сначала как поэт, его первый поэтический сборник был напечатан в Орле в 1891-м. Работал журналистом и канцелярским клерком, занимался переводами. Перебравшись в СанктПетербург и часто бывая в Москве, вошёл в литературные круги, познакомившись с видными авторами того времени — Львом Толстым, Антоном Чеховым, а также с успевшими заявить о себе ровесниками — Валерием Брюсовым, Александром Куприным, Максимом Горьким, Леонидом Андреевым. В 1897 году вышла вторая книга Бунина, уже прозаическая — «На край света и другие рассказы». В 1903-м за перевод «Песни о Гайавате» американского поэта Генри Лонгфелло Иван Алексеевич получил Пушкинскую премию. Этой чести он удостоился ещё раз через шесть лет, когда великий князь Константин Константинович Романов, писавший стихи под псевдонимом К.Р., направил комиссии отзыв о сочинениях уже состоявшегося автора. Правда, мнения оргкомитета разделились, и было решено поделить премию пополам между Буниным и Куприным — каждому досталось по 500 рублей. Вскоре Петербургская академия наук избрала Ивана Алексеевича своим почётным академиком по части изящной словесности. Вплоть до свержения самодержавия Бунин много путешествовал, посетил Египет, Италию, Турцию, Румынию, Юго-Восточную Азию и Ближний Восток. Первая мировая война и февральская революция представились ему чёрными знамениями, предрекающими скорую гибель прежней России. На почве разногласий в оценке революционных событий произошёл раскол с Горьким, по приглашению которого ранее писатель приезжал в Нижний Новгород, где выступал на литературных вечерах. Впрочем, приход к власти большевиков в октябре 1917-го в конце концов вынудил эмигрировать обоих — в 1920-м Бунина, а в 1921-м и Горького. Иван Алексеевич вместе со второй женой Верой Муромцевой обосновался во Франции, где почти выпал из литературной жизни. Однако после выступления на мероприятии «Миссия русской эмиграции», состоявшемся в 1924-м в Париже, на котором также присутствовали Дмитрий Мережковский и Иван Шмелёв, Бунин вновь почувствовал прилив творческих сил. В том же году в Германии он издал сборник стихов и рассказов «Роза Иерихона». Следом вышли повесть «Митина любовь» и рассказы «Солнечный удар», «Дело корнета Елагина» и «Ида». С 1927 по 1929 год писатель работал над крупной лирико-автобиографической прозой — романом «Жизнь Арсеньева». В тёплый сезон Бунин из парижской квартиры перебирался на виллу в городе Грас, расположенном в Приморских Альпах. Здесь же, в горах, уже будучи лауреатом Нобелевской премии в области литературы за 1933 год, Иван Алексеевич пережил гитлеровскую оккупацию Франции. Ненависть к фашистам сделали недавнего идейного противника советской власти её сторонником в деле борьбы за независимость Родины и всего мира. После войны руководство СССР даже решило вернуть гражданство признанному писателю, для чего в Париж откомандировали Константина Симонова и Илью Эренбурга. Однако Бунин был уже слишком стар для очередного коренного перелома в жизни, и возвращения не состоялось. Он так и остался навсегда эмигрантом, не успев получить ни французского, ни советского паспорта… Иван Алексеевич умер 8 ноября 1953 года от сердечной астмы и склероза лёгких. Его похоронили на знаменитом парижском кладбище Сент-Женевьев-де-Буа, где уже к 1952-му насчитывалось около 2000 могил русских эмигрантов — представителей творческой и научной интеллигенции, духовенства, а также промышленников, политиков и военных, участвовавших в белом движении. Для обращения к литературному наследию Ивана Бунина мы выбрали один из его поздних рассказов «Чистый понедельник», написанный им в 1944 году на вилле в Грасе во время оккупации Франции. Произведение вошло в третью часть сборника «Тёмные аллеи», начатого писателем в 1937-м и завершённого в 1945-м. Впервые рассказ был опубликован в Нью-Йорке, в литературно-публицистическом издании русского зарубежья «Новый журнал». По воспоминаниям жены Бунина, «Чистый понедельник» автор создал в одну из бессонных ночей на обрывке бумаги. В нём писатель, уже более двадцати лет находящийся вдали от Родины, мысленно вновь возвращался в Россию, что сражалась теперь с обступившим со всех сторон мороком фашизма, в который погрузилась и Франция. В православной традиции чистым понедельником называют первый день первой недели Великого поста — своеобразную границу, переступив которую, сознание от праздности должно перейти к внутреннему очищению. Бунин ощутил этот рубеж, по-видимому, не столько в календарном смысле, тем более что рассказ написан в мае, сколько в судьбоносном — как переосмысление собственной жизни. В те дни в своём дневнике Иван Алексеевич оставил такие строки: «Час ночи. Встал из-за стола — осталось дописать несколько страниц «Чистого понедельника». Погасил свет, открыл окно проветрить комнату — ни малейшего движения воздуха; полнолуние, вся долина в тончайшем тумане, далеко на горизонте нежный розовый блеск моря, тишина, мягкая свежесть молодой древесной зелени, коегде щелканье первых соловьев… Господи, продли мои силы для моей одинокой, бедной жизни в этой красоте и работе!».

Андрей ДМИТРИЕВ.

ЧИСТЫЙ ПОНЕДЕЛЬНИК

Иван Бунин

ТЕМНЕЛ московский серый зимний день, холодно зажигался газ в фонарях, тепло освещались витрины магазинов — и разгоралась вечерняя, освобождающаяся от дневных дел московская жизнь: гуще и бодрей неслись извозчичьи санки, тяжелей гремели переполненные, ныряющие трамваи, — в сумраке уже видно было, как с шипением сыпались с проводов зеленые звезды, — оживленнее спешили по снежным тротуарам мутно чернеющие прохожие… Каждый вечер мчал меня в этот час на вытягивающемся рысаке мой кучер — от Красных ворот к храму Христа Спасителя: она жила против него; каждый вечер я возил ее обедать в «Прагу», в «Эрмитаж», в «Метрополь», после обеда в театры, на концерты, а там к «Яру», в «Стрельну»… Чем все это должно кончиться, я не знал и старался не думать, не додумывать: было бесполезно — так же, как и говорить с ней об этом: она раз навсегда отвела разговоры о нашем будущем; она была загадочна, непонятна для меня, странны были и наши с ней отношения, — совсем близки мы все еще не были; и все это без конца держало меня в неразрешающемся напряжении, в мучительном ожидании — и вместе с тем был я несказанно счастлив каждым часом, проведенным возле нее. Она зачем-то училась на курсах, довольно редко посещала их, но посещала. Я как-то спросил: «Зачем?» Она пожала плечом: «А зачем все делается на свете? Разве мы понимаем что-нибудь в наших поступках? Кроме того, меня интересует история…» Жила она одна, — вдовый отец ее, просвещенный человек знатного купеческого рода, жил на покое в Твери, что-то, как все такие купцы, собирал. В доме против храма Спасителя она снимала ради вида на Москву угловую квартиру на пятом этаже, всего две комнаты, но просторные и хорошо обставленные. В первой много места занимал широкий турецкий диван, стояло дорогое пианино, на котором она все разучивала медленное, сомнамбулически прекрасное начало «Лунной сонаты», — только одно начало, — на пианино и на подзеркальнике цвели в граненых вазах нарядные цветы, — по моему приказу ей доставляли каждую субботу свежие, — и когда я приезжал к ней в субботний вечер, она, лежа на диване, над которым зачем-то висел портрет босого Толстого, не спеша протягивала мне для поцелуя руку и рассеянно говорила: «Спасибо за цветы…» Я привозил ей коробки шоколаду, новые книги — Гофмансталя, Шницлера, Тетмайера, Пшибышевского, — и получал все то же «спасибо» и протянутую теплую руку, иногда приказание сесть возле дивана, не снимая пальто. «Непонятно, почему, — говорила она в раздумье, гладя мой бобровый воротник, — но, кажется, ничего не может быть лучше запаха зимнего воздуха, с которым входишь со двора в комнату…» Похоже было на то, что ей ничто не нужно: ни цветы, ни книги, ни обеды, ни театры, ни ужины за городом, хотя всетаки цветы были у нее любимые и нелюбимые, все книги, какие я ей привозил, она всегда прочитывала, шоколаду съедала за день целую коробку, за обедами и ужинами ела не меньше меня, любила расстегаи с налимьей ухой, розовых рябчиков в крепко прожаренной сметане, иногда говорила: «Не понимаю, как это не надоест людям всю жизнь, каждый день обедать, ужинать», — но сама и обедала, и ужинала с московским пониманием дела. Явной слабостью ее была только хорошая одежда, бархат, шелка, дорогой мех… Мы оба были богаты, здоровы, молоды и настолько хороши собой, что в ресторанах, на концертах нас провожали взглядами. Я, будучи родом из Пензенской губернии, был в ту пору красив почему-то южной, горячей красотой, был даже «неприлично красив», как сказал мне однажды один знаменитый актер, чудовищно толстый человек, великий обжора и умница. «Черт вас знает, кто вы, сицилианец какой-то», — сказал он сонно; и характер был у меня южный, живой, постоянно готовый к счастливой улыбке, к доброй шутке. А у нее красота была какая-то индийская, персидская: смугло-янтарное лицо, великолепные и несколько зловещие в своей густой черноте волосы, мягко блестящие, как черный соболий мех, брови, черные, как бархатный уголь, глаза; пленительный бархатисто-пунцовыми губами рот оттенен был темным пушком; выезжая, она чаще всего надевала гранатовое бархатное платье и такие же туфли с золотыми застежками (а на курсы ходила скромной курсисткой, завтракала за тридцать копеек в вегетарианской столовой на Арбате); и насколько я был склонен к болтливости, к простосердечной веселости, настолько она была чаще всего молчалива: все чтото думала, все как будто во что-то мысленно вникала; лежа на диване с книгой в руках, часто опускала ее и вопросительно глядела перед собой: я это видел, заезжая иногда к ней и днем, потому что каждый месяц она дня три-четыре совсем не выходила и не выезжала из дому, лежала и читала, заставляя и меня сесть в кресло возле дивана и молча читать. — Вы ужасно болтливы и непоседливы, — говорила она, — дайте мне дочитать главу… — Если бы я не был болтлив и непоседлив, я никогда, может быть, не узнал бы вас, — отвечал я, напоминая ей этим наше знакомство: как-то в декабре, попав в Художественный кружок на лекцию Андрея Белого, который пел ее, бегая и танцуя на эстраде, я так вертелся и хохотал, что она, случайно оказавшаяся в кресле рядом со мной и сперва с некоторым недоумением смотревшая на меня, тоже наконец рассмеялась, и я тотчас весело обратился к ней. — Все так, — говорила она, — но все-таки помолчите немного, почитайте что-нибудь, покурите… — Не могу я молчать! Не представляете вы себе всю силу моей любви к вам! Не любите вы меня! — Представляю. А что до моей любви, то вы хорошо знаете, что, кроме отца и вас, у меня никого нет на свете. Во всяком случае вы у меня первый и последний. Вам этого мало? Но довольно об этом. Читать при вас нельзя, давайте чай пить… И я вставал, кипятил воду в электрическом чайнике на столике за отвалом дивана, брал из ореховой горки, стоявшей в углу за столиком, чашки, блюдечки, говоря что придет в голову: — Вы дочитали «Огненного ангела»? — Досмотрела. До того высокопарно, что совестно читать. — А отчего вы вчера вдруг ушли с концерта Шаляпина? — Не в меру разудал был. И потом желтоволосую Русь я вообще не люблю. — Все-то вам не нравится! — Да, многое… «Странная любовь!» — думал я и, пока закипала вода, стоял, смотрел в окна. В комнате пахло цветами, и она соединялась для меня с их запахом; за одним окном низко лежала вдали огромная картина заречной снежно-сизой Москвы; в другое, левее, была видна часть Кремля, напротив, как-то не в меру близко, белела слишком новая громада Христа Спасителя, в золотом куполе которого синеватыми пятнами отражались галки, вечно вившиеся вокруг него… «Странный город! — говорил я себе, думая об Охотном ряде, об Иверской, о Василии Блаженном. — Василий Блаженный — и Спас-на-Бору, итальянские соборы — и что-то киргизское в остриях башен на кремлевских стенах…»

Иллюстрация Сергея Царёва

(Продолжение следует).

#газета #землянижегородская #юбилей #проза #бунин #литература #рассказ